«Что теперь будет со мною? — соображал Бертен. — Что мне делать? Куда идти?» И, так ничего и не придумав, повернул домой.
Взгляд его привлек газетный киоск. Он купил несколько газет в надежде, что ему удастся найти там что-нибудь интересное и часок-другой почитать.
— Я завтракаю у себя, — объявил он, вернувшись домой.
Он поднялся в мастерскую, но, едва усевшись, почувствовал, что не в силах здесь оставаться: он весь был охвачен возбуждением, как разъяренный зверь.
Он пробежал газеты, но они ни на миг не могли отвлечь его дум, и факты, о которых он читал, воспринимались лишь глазами и не доходили до его сознания. В середине одной заметки, которую он даже не пытался понять, слово «Гильруа» заставило его вздрогнуть. Речь шла о заседании Палаты, на котором граф произнес несколько слов.
Его мысль, пробужденная этим напоминанием, остановилась затем на имени знаменитого тенора Монрозе, который в конце декабря должен был только один раз выступить в Большом оперном. «Это будет, — говорилось в газете, — музыкальный праздник, ибо тенор Монрозе, покинувший Париж шесть лет назад, имел небывалый успех во всей Европе и в Америке, а кроме того, вместе с ним должна выступить прославленная шведская певица Эльсон, которую в Париже тоже не слышали пять лет».
Тут у Оливье мелькнула мысль, казалось, родившаяся в глубине его души: доставить Аннете удовольствие и повести ее на этот спектакль. Но, вспомнив, что траур графини не позволяет осуществить это намерение, он стал обдумывать, как бы все-таки привести свой план в исполнение. Наконец он нашел выход. Надо взять боковую ложу — сидящих там почти не видно, а если графиня все равно не захочет ехать, то он пригласит вместе с Аннетой ее отца и герцогиню В таком случае ложу придется предложить герцогине. Но тогда он будет вынужден пригласить и маркиза!
Он долго раздумывал и колебался.
Разумеется, брак этот — вопрос решенный, и, вне всякого сомнения, назначен даже день свадьбы. Он догадывался, что его подруга спешит покончить с этим, и понимал, что она выдаст дочь за Фарандаля елико возможно скорее. Тут он бессилен. Он не властен ни помешать этому ужасному событию, ни изменить его, ни отдалить! Но раз уж приходится покориться, то не лучите ли попытаться усмирить свою душу, скрыть свои страдания, казаться довольным и впредь не давать воли своим чувствам?
Да, он пригласит маркиза, он усыпит таким образом подозрения графини, а двери дома юной супружеской четы будут всегда для него открыты как для друга.
После завтрака он тотчас отправился в Оперу, чтобы оставить за собой какую-нибудь ложу, скрытую занавесками. Ложа была ему обещана. Он помчался к Гильруа.
Графиня почти сейчас же вышла к нему, все еще глубоко взволнованная вчерашней трогательной сценой.
— Как хорошо, что вы пришли сегодня! — сказала она.
— У меня кое-что есть для вас, — пробормотал он.
— Что же это?
— Ложа в Опере на единственный спектакль с Эльсон и Монрозе.
— Ax, как жаль, мой друг! А как же траур?
— Ваш траур длится почти четыре месяца!
— Уверяю вас, я не в силах!
— А Аннета? Подумайте: ведь такой случай, может быть, никогда больше не представится!
— Ас кем же она пойдет?
— С отцом и с герцогиней, которую я собираюсь пригласить. Я хочу предложить место и маркизу.
Она пристально посмотрела ему в глаза; ей безумно хотелось расцеловать его. Она просто не верила своим ушам.
— Маркизу? — переспросила она.
— Ну да!
Она мгновенно согласилась на эту комбинацию.
— Вы уже назначили день свадьбы? — равнодушным тоном продолжал он.
— Да, почти что назначили! У нас есть основания поторопиться, тем более что это было решено еще до маминой смерти, помните?
— Прекрасно помню. Так когда же?
— В начале января. Простите, что я не сказала вам об этом раньше.
Вошла Аннета. Он почувствовал, как сердце подпрыгнуло у него в груди, словно подброшенное пружиной, и вся нежность, которая влекла его к ней, внезапно перешла в озлобление, порождая в нем ту странную и страстную враждебность, в какую превращается любовь, которую подхлестывает ревность.
— У меня кое-что есть для вас, — сказал он.
— Итак, мы с вами окончательно на «вы»? — спросила она.
— Слушайте, дитя мое, — отеческим тоном заговорил он. — Мне известно, к какому событию готовятся у вас в семье. Уверяю вас, что в скором времени это будет необходимо. И лучше уж сейчас, чем потом.
Она с недовольным видом пожала плечами, а графиня молча смотрела вдаль и о чем-то напряженно думала.
— Что же вы мне принесли? — спросила Аннета. Он сообщил о предстоящем спектакле и о том, кого намеревается пригласить. Она пришла в восторг и в ребяческом порыве бросилась к нему на шею и расцеловала в обе щеки.
От легкого прикосновения этих нежных губок и от ее свежего дыхания он почувствовал, что теряет сознание, и понял, что не излечится никогда.
Графиня поморщилась.
— Ты забыла, что тебя ждет отец? — сказала она дочери.
— Да, да, мама, иду!
Она убежала, посылая воздушные поцелуи.
Как только она упорхнула, Оливье спросил:
— Они отправятся путешествовать?
— Да, на три месяца.
— Тем лучше, — невольно прошептал он.
— Мы заживем по-прежнему, — сказала графиня.
— Надеюсь, — пролепетал он.
— А пока не отдаляйтесь от меня.
— Нет, друг мой.
Его вчерашний порыв при виде ее слез и только что выраженное им желание пригласить маркиза в Оперу снова подали графине некоторую надежду.
Но это продолжалось недолго. Не прошло и недели, как она снова, мучительно, ревниво, зорко принялась наблюдать за этим человеком и видела на его лице следы всех пыток, которые он претерпевал. От нее ничто не могло укрыться: она сама испытывала всю ту боль, которую — как она догадывалась — испытывал он, а постоянное присутствие Аннеты ежеминутно напоминало ей о том, сколь тщетны все ее усилия удержать его.
Ее сразу прикончили годы и траур. Ее кокетство, деятельное, умелое, изобретательное, всю жизнь помогавшее ей одерживать победы над художником, теперь было сковано этой черной одеждой, которая в равной мере подчеркивала ее бледность и изменившееся лицо и оттеняла ослепительную молодость дочери. Как далеко ушло то, казалось бы, совсем недавнее время, когда Аннета вернулась в Париж и она гордилась тем, что добилась сходства в их туалетах — сходства, которое в ту пору давало преимущества ей! Теперь на нее порой налетало яростное желание сорвать со своего тела эти одежды смерти, которые уродовали ее и терзали.
Если бы у нее было сознание, что все средства, которые предоставляет женщине элегантность, в ее распоряжении, если бы она могла выбирать и носить ткани мягких отливов, которые гармонировали бы с цветом ее лица и придавали бы ее умирающей красоте силу, созданную тонким расчетом, силу, столь же неотразимую, сколь и естественная прелесть ее дочери, она безусловно сумела бы стать еще более обворожительной.
Она так хорошо знала, как действуют возбуждающие вечерние туалеты и легкие, чувственные туалеты утренние, волнующее дезабилье, — оно не снимается к завтраку с близкими друзьями и благодаря ему женщина до середины дня сохраняет некий аромат своего пробуждения, создает реальное ощущение надушенной комнаты и теплой постели, с которой она только что встала!
Но что могла она сделать, нося этот погребальный наряд, этот арестантский халат, в который она будет кутаться еще целый год? Целый год! Целый год она, бессильная и побежденная, будет пленницей этого черного платья! Целый год она будет чувствовать, как она стареет в этом креповом футляре — день за днем, час за часом, минута за минутой! И во что превратится она через год, если ее несчастное больное тело и дальше будет так быстро увядать от тоски?
Эти мысли уже не покидали ее, они отравляли все, что могло бы доставить ей наслаждение, превращали в горе все, что могло бы принести ей радость, портили все удовольствия, все развлечения, всякое веселье. Она вечно трепетала, изо всех сил стараясь сбросить придавивший ее груз скорби, — ведь не будь этого неотступно преследующего ее наваждения, она и поныне была бы счастлива, бодра и здорова! Она и сейчас чувствовала в себе молодую и живую душу, все еще юное сердце, пыл существа, которое только начинает жить, неутолимую жажду счастья, даже более острую, чем прежде, и всепоглощающую потребность любить.